Однажды, наверное, не в самую лучшую минуту жизни, с горечью подумаешь, что из тех людей, кто тебя опекал и растил, в живых остались совсем немногие, сам же ты незаметно переместился из той беспечной поры, когда постоянно нуждался в их твёрдом слове, в их добром взгляде, в другую – размеренную и серьезную полосу бытия. Теперь больше некому строжиться и поучать, жалеть и оберегать, то есть делать то, от чего прежде хотелось освободиться.… С их уходом ты действительно повзрослел и уже некто рядом, пронырливый и беспечный, считает себя слишком правильным и серьёзным. Вот здесь-то и начинаешь осознавать, что безнадежно упустил время, когда мог бы, пусть на самую малость, сделать жизнь своих близких безоблачней и спокойней, мог и не сделал, а впрочем, возможно, и не всё так мрачно, дорогие мои.. хорошие!

ДЯДЯ МИША

Глава 1

В детстве я любил наблюдать за тем, как он

ест, без спешки, с аппетитом, проявляя уважение к любой еде, как он обувается, без малейших складочек наматывая на ступни ног фланелевые портянки и поочерёдно пристукивая сапогами о половицы, словно сам у себя принимает проделанную работу, а ещё я любил смотреть, как он бреется: на удивление ловко, сказывалась многолетняя солдатская привычка и тяга к дотошной аккуратности, которая появилась у бывшего сельского жителя под влиянием армейской среды и, надо полагать, того, что в конце войны пришлось побывать ему в нескольких европейских странах. Повидал он в них столько, рассказывая о чём, можно было удивить любознательных пацанов, но дядя считал ерундовым делом разводить на колёсах турусы. Он даже трофейный бинокль по дороге домой обменял на большущее полотенце, рассудив, что последняя вещь нужнее. Хозяйственный был мужик, но не жадный, хотя лелеял всю жизнь мечту, когда-нибудь разбогатеть. Только куда ему, работяге, живущему на тёщиной территории, да ещё я свалился обузой, когда о нашу семью споткнулось большое горе – погиб мой отец, а маму вместе со стариками-родителями скопом отправили далеко-далеко. Тогда-то и везли меня из деревни ошарашенные случившимся бабушка Ефросинья – дядина тёща и он, Михаил Алексеевич – мамин брат, поочёредно заглядывая в лоскутное одеяло на такое приобретение. Кое-что из той страшной истории я узнал поздней, от других, а дядя? Он всегда был немногословным, разве выпьет когда или очень ему повезет, мог запеть фронтовую песню вполголоса, впрочем, о войне старался не вспоминать, возможно и потому, что на ней остались многие его друзей. Самому же дяде смерти удалось избежать, хотя воевал он долго, случалось валялся по госпиталям и носил на теле немало шрамов. Иногда, поймав мой любопытный взгляд, объяснял: «Вот сюда он /осколок/ вошёл, а отсюда,- и подворачивал руку, – вышел…» Я жалел дядю, тихо радуясь, что он жив и рядом. С ним всегда было как-то лучше мне, поспокойнее и надёжней.
Быт наш в городе, на окраинной пристанской улице, мало чем отличался от деревенского: мы держали корову, кур, окружающую усадьбу занимал огород. Хлопотали со всем этим большие женщины, дядя Миша – тот мастерил и умел, кажись, делать всё. Он работал сначала в бондарском цехе, где с такими же мужиками стругал, пилил – клепал бочки под солонину. Я приходил, случалось, в бондарку с бабушкой, а подрос – один, за чурочками и щепой. В раннем детстве из мебели в доме я помню лавку, сундук, кровати и столик такой – треугольный. С годами семья росла и сундук заменили комодом, угольник – трюмо, вместо кухонных шкафчиков дядя сработал буфет. Теперь всё это вышло из моды, но тогда, в конце пятидесятых, в общем трудных, со скромным достатком лет, дяди Мишино умение мастерить нас хоть как-то да выручало. Тут, заметить к слову, не только дерево поддавалось перевоплощению в его умелых руках, он и зеркало для трюмо изготовил сам. Помню, шла в стране денежная реформа и дядя Миша дал мне сколько-то там рублей, чтобы я, походив по обменным пунктам, скупил на них серебряные полтинники. Никто в те годы драгметаллы за ценности не почитал и приёмщики старых денег охотно делились с «коллекционером» такими монетами. Дядя Миша, распустив полтинники в кислоте, высушил серый осадок в печке и снова приготовил раствор. Потом осторожно разлил его по большому листу стекла, подогревая из-под низу горящей свечкой. Получилось зеркало, не сказать, чтоб отличного качества, кое-где в нём кривилось изображение, но сиё от мастера зависело мало – стекло предназначалось для других целей и было скорее всего витринным. Приезжая в тот дом, где рос, я смотрю на «старинную мебель, провожу рукой по трюмо и вижу, зеркало немного рябит, словно вглядываешься в него сквозь слезы. Вспоминается деревенский парень с неоконченной семилеткой, а писал он грамотно, обладая красивым почерком. Жаль, умения мастерить нам не передал – все сам, чтобы «тютелька в тютельку». Удивляла дядина всеядность в таких делах: валенки ли подшить, поросёнка обделать ль, закоптить сало, да так, что оближешь пальчики, а вот курицу зарубить он, отдавший войне полжизни, не мог. Тётя Лена подсмеивалась над мужем, когда приходило время забить кабанчика, а он, слова не говоря, уходил подальше и, мне кажется, даже уши старательно затыкал, чтоб не слышать предсмертного визга обречённого на гибель, но и на то, чтобы одарить пять голодных ртов свежиной животного. Он везуче рыбачил и умел приготовить рыбу, хотя кухарничать не любил. Случалось мне с дядей Мишей бывать в тайге, уезжали за ягодами и грибами. Никогда и ни с кем не чувствовал я себя так спокойно в незнакомой местности и стихии, как с ним. Смело ныряя в зеленую глухомань, но всегда выходил ко времени и туда, где назначено место сбора. Пока были возможности, мы держали корову и дядя Миша покорно влачил на своих плечах нелёгкое для городской жизни бремя заготовки кормов, когда сенокос – это не только шуршание запашистых трав; ты сперва отыщи угодье, повкалывай до седьмого пота на какой-нибудь разрешённой местными хозяевами покосной поляне, после вывези это сено, минуя бдительные кордоны, а там уже мы, вдоволь накувыркавшись, где охапками, где вилами перетаскаем сенцо в амбарушку, пряча бесценный корм от сползающих вниз дождей. Впрочем, «дорогой Никита Сергеевич» освободил, и не только нашу семью, от этих сладких но хлопотных испытаний и корову пришлось продать.
Много позже дядя купил мотоцикл «Урал» и в его механизме разобрался самостоятельно, но быстрой езды не признавал и, садясь за руль, неукоснительно соблюдал дорожные правила, а вот умер рано – упал и ушиб ребро. Дотошные эскулапы обнаружили туберкулёз и долго лечили дядю в загородной инфекционной больнице. Я приходил к нему, ещё не старому, но словно съежившемуся от горя и, кажется, очень стесняющемуся своей болезни; видно было, как стремится он выскочить к посетителю на свежий воздух, почти всегда предугадывая моё появление, а может так у себя в палате не отходил от окна, поджидая родных и близких. В конце концов, уже на самом закате жизни, выяснилось, что никакого туберкулёза у дяди нет, а есть рак легких и его перевели в хирургию, не было поздно. Умирая, он сильно мучился, за какие грехи наказывал Господь Бог? Вроде и грехов-то особых не было. Выпивал он по жизни редко, но слова бранного даже тогда я от него не слышал, правда спел он однажды матерную частушку и то, будучи уверенным, что поёт в одиночестве, а мы с тётей сидели у бабушки, во второй половине дома, и через токую перегородку озорно прислушивались к его художеству. Однажды, это скорее мой грех, он пришел и грохнулся пьяный на пол, в руке у него были деньги и я потихоньку, надеясь, что тот не помнит, вытащил из тощей пачки ещё дореформенную двадцатипятку. Для чего, я и сам не знаю, но на следующий день истратил в школьном буфете пятнадцать, а оставшиеся, снедаемый чувством вины, вернул, объявив, что нашел на улице. Взрослые мне поверили, да и как не поверить, когда в детстве я слыл честнягой и даже увидев случайно, как старик-прохожий выронил из кармана бумажник, обратил его внимание на потерю. Бабушка, гордясь, утверждала: «Лёнька наш не возьмёт!» – Не возьмет… и взял, но десятку, якобы найденную, вернул, чем опять подтвердил свою честность, хотя при этом почудилось мне, что виновник вчерашней сцены слегка скривился, но у дяди тоже был свой конёк – принципиальность, умение видеть насквозь собеседника, впрочем, где-то он ошибался, ибо нет таких крепостей, которые невозможно взять, на худой конец – обогнуть, так и здесь…
В сундучке, что стоял в кладовке, среди всякой всячины затерялась и пачка пороха. Дядя смутно помнил о ней, но где хранится забыл, а племянник нашёл-таки и потихонечку отсыпал для своих рискованных, а то каких же ещё, занятий. И на сей раз не обошлось без китайского изобретения для фейерверков. Натрамбовав его в старую ружейную гильзу, пытался, но безуспешно, поджечь, бросая туда спичку за спичкой, что подтолкнуло экспериментатора склониться над гильзой, но тут-то и полыхнуло мне прямо в лоб запоздалое пламя. Дядя Миша, придя с работы, и, выслушав версию о накрошенных спичках, я о порохе умолчал, авторитетно так заявил, что «… если ты порох жёг, останется между глаз пятно, только синее, как печать, дураку станет ясно, какие игры играешь». – Не знаю почему, но пятна на лбу не осталось, а забытая пачка ещё на славу мне послужила… Так, например, я наладил бомбу, заправив корпус стеклянной керосиновой лампы адской смесью всё того же охотничьего провианта, спичек и мелких гаек. Самоделку зарыл в огороде и, подпалив фитиль, успел выскочить за ворота, где дремала на лавочке моя бабушка, но даже она подпрыгнула, когда грянул приличный взрыв и комья земли полетели выше забора. Впрочем, алиби я себе обеспечил, а яму, или, выражаясь военным языком, воронку, старательно заровнял. Правда, взрослые после недоумевали, находя уже в спелых плодах помидоров глубоко засевшие гайки. Представляю, каково бы мне было, докопайся они до истины… Кстати, о наказаниях; у женщин одно – ставить в угол пока прощения не попросишь, а дядя силу употреблял, однажды так всыпал мне ремнём за двойку, что даже тетё Нонне, дядюшкиной свояченице разок по ноге досталось и она потом долго показывала синяк, но плохое забывалась почти мгновенно, а хорошее… вот хотя бы взять банный день.
На отшибе нашей усадьбы, в зарослях всяческих лопухов, притаилась невзрачная банька. Не знаю, почему дядя не приложил к ней рук, скорее всего потому, что сам париться не любил. Так вот летом, пусть с «грехом пополам», как говорила бабушка, в ней ещё мылись, а зимой? Хотя летом и кроме бани имелись возможности поплескаться: у пристани, на протоке, или в затоне, а то поехать с тётушками на Тагарское… Господи, какая чистая там вода, какие стрекозы над мелководьем. Накурявшись к вечеру, когда зуб на зуб не попадает от упорного нежелания вылезать на берег, подумаешь: «Вот всю жизнь бы так – лето, озеро и куда с добром…» – а зимою была лишь баня, зато настоящая, городская, напротив драматического театра, и в неё мы ходили с дядей. Кажется, полгорода собиралось туда по субботам. Нет, чтоб мыться в обычный день; ни тебе очереди, ни толкотни – так ходили как все, в субботу. Укладывала нам тётя Лена в хозяйственную сумку бельё, полотенца, мочалку, мыло, какие тогда шампуни, и бальзамы от перхоти? И мужчины шагали в баню.
Серое, крепкое здание, потом его долго ломали, встречало нас изрядной толпой любителей привести своё тело в порядок после трудов праведных. Прямо от входа, в остеклённой кабине – касса, плати пятнадцать копеек и занимай очередь по номеру на билете. Справа – парикмахерский зал на два кресла, впрочем не зал – забегаловка, до сих пор ощущаю затылком холодок машинки для стрижки волос – «нулевки», пацанов оболванивали под «нуль», то есть наголо, так и в школу ходить полагалось /рецидив военного лихолетья/ … Значит, здесь парикмахерская, а налево, в подвал – буфет. Бочки с пивом стояли свободно, не помню я в том подвале очередей и бродяг с похмела не помню. Буфетом пользовались, помывшись…
Банная очередь продвигалась медленно. У входа в мужскую секцию женщина в белом халате выкрикивала по номерам: «От 711 до 715 – проходи! Ну куда ты прешь, ясно сказано – по 715!» – «Да я в парикмахерской задержался…» – возражал опоздавший. – «Ничего не знаю, как очередь». – Очередь начинала глухо роптать, а с банщицей не поспоришь, ей не только запускать мужиков, но и указывать на пустые кабинки, замыкая и отмыкая их. Наверное в те годы еще воровали подштанники. Вот, пожалуй, и всё отличие от современных бань, остальное схоже – те же длинные цементные лавки внутри моечного отделения, тугие краны с водой, парилка, где хлюпает под ногами /дядя Миша париться не ходил и мы, укрывшись от бдительного надзора, дурачились напропалую/, только и там находилось кому прицыкнуть… Смыв недельную грязь, строем шли одеваться, причём банщицу, что меня удивляло, голые мужики не стеснялись. Выходило, как в армии, где нет ни мужчин, ни женщин, а есть солдаты. Распаренные, в одежках нараспашку, спешили в буфет, изнутри освежить истомлённые жаром тела. Пили клюквенный морс. Буфетчица подставляла пустой стакан под один из стеклянных, на железном штативе, цилиндров, и открывала краник, напуская туда свекольного цвета жидкости с одинарным или двойным сиропом, потом ловко доливала шипучку доверху… и пей, смакуя. «Ну я морсу могу ведро…» – «А я –два!» – торопился Вовка, Женя тоже пищал о чём-то. Дядя молча тянул пивко из гранёной кружки: «Пустое дело…»
Шли из бани не торопясь, вроде и жили-то всю неделю ради того чтоб в субботу сходить помыться. Опекун наш, чуть приотстав, мы – гурьбой впереди семенили подшитыми валенками; всё в порядке, все живы. Теперь-то двоих уж нет, остались Володя и я. С годами двоюродный брат становится похожим на того, кто когда-то не бросил меня, а заботился даже больше, чем о родных детях: за учёбой следил, одевал получше, может просто жалел по-своему, чтоб не хуже, чем у людей. Я поздно написал стихами:

Напоминает брат сильнее,
С годами, своего отца,
Он как-то нехотя стареет
И в тень отодвигается.

В иной дали его начало,
Крутых высот иной венец.
Он ведал счастья в жизни мало,
Как, впрочем, и его отец.

Отец – простой мужик рязанский,
Братан – сибирский мужичок.
Имели оба мало шансов
Поймать удачу на крючок.

Власть обманула их когда-то,
Фортуна завела в тупик…
Нет дяди /маминого брата/,
И сын его почти старик,

Спрошу о чём-то. Не расслышит…
Прощаемся. Махнул рукой,
А мне все чудится, мальчишка
Бежит по улице за мной.

Он моложе меня на четыре года, а пока… ночь, идём вчетвером из бани, и ещё далеко до того тяжёлого времени, когда будем хоронить мы сначала дядю, а потом и Женьку. У Володи жизнь по большому счёту не задалась: трое детей, жена болеет, сам же он, городской, занимался фермерством, на котором вскорости погорел, кредиты, взятые под залог квартиры, не успел вернуть и … семья ютится по чужим углам, а хозяин сражается с ветряными мельницами – всё надеется на слепое счастье, малость в этом похож на отца. Дядя также тянулся из последних сил: бондарку бросил, перешёл на базу, которая снабжала запасными частями к сельхозмашинам весь юг Сибири. Вот, кажется, где кормушка, возможность обогатиться, а он воровать не мог и не хотел, правда мысль о чуде, каком-то близком и неожиданном, преследовала его. Сужу по тому, что когда умерла моя мать, а в последнее время судьба улыбнулась ей и капиталы, не Бог весть какие, но были. Так вот дядя меня убеждал, конфузясь, посмотреть хорошенько, не оставила ли ему сестра сберегательной книжки с заветной тысячью… Возможно пообещала, но не оставила, а тот, простая душа, надеялся. И сын его, Вовка, уже после смерти отца всё искал непонятный клад, надо полагать те монеты, которые я собирал двадцать лет назад по обменным пунктам и которые давным-давно превратились в печальные зеркала.
Вот, пожалуй, и весь рассказ, грустным вышло повествование о человеке, который хотел того или нет, заменил мне отца когда-то. Сколько лет с той поры прошло и уже мало кто вспомнит о дяде Мише, да и что вспоминать, скромен след его на земле, как и многих других на ней живущих. И уж коль суждено забвенье, пусть земля для них будет пухом…

ТЕТЯ ЛЕНА

Глава 2

Их две сестры – Лена и Нонна. Старшая, Елена Ивановна, жена теперь уже умершего брата моей матери – дяди Миши, хозяйка семьи, добровольно взвалившая на себя дополнительную обузу – двухлетнего пацана, да свои дети… Вот сказал «семьи», а фактически полностью на тётины плечи легла обязанность обихаживать четверых «мужиков» и притом безо всяких там пылесосов, стиральных машин, а что до утюгов с вертикальным режимом отпаривания, так я и просто электрического не помню, были у нас в ту пору: один – маленький, весь железный, и грели его на плите, другой – изнутри полый, с массивной крышкой, заправлялся древесным углем. Таким агрегатом нужно было частенько помахивать из стороны в сторону, чтоб угли разгорались, и тогда не зевай, дымок глотая, тетя и не зевала. Ходили мы, разодетые, не хуже других, а возможно и лучше. Я вообще удивляюсь её способности латать не только одежду, но и дырки в семейном бюджете, а так же сглаживать заусенцы конфликтов между мальчишками, обходясь без помощи доктора Спока, Макаренко и Сухомлинского, да я голову на отсечение даю, что тетя и фамилий таких никогда не слышала. Сколько помню её – вечно занята в огороде или за заготовкой еды. Оно и правда, приготовь на такую ораву, если сейчас, к примеру, нас двое и то жена стонет: «Не знаю чего варить?» – это с полным-то холодильником, а тогда… Ну в погребе на весь год запас солений-варений, а вот мясо, да чтобы летом? Если и удавалось купить свеженины, то она тут же пускалась в дело, на худой конец можно было растянуть удовольствие на денёк-другой, опустив остаток в колодезном ведре к самой воде, где синело в проёме сруба высокое небо, а с замшелых бревен, срываясь, гулко шлёпались вниз тяжёлые капли росы, но если честно сказать, то обычной летней едой жителей городских окраин считались салаты: сначала из молодой редиски и лука, а там, глядишь, поспевали и помидоры. К этим салатам всегда полагалась жареная картошка, причём, кажется, вот искусство – поджарить картофель, но тетя Лена ухитрялась его всякий раз приготовить как-то по-своему, то он получался с хрустящей корочкой, то абсолютно белый, посыпанный зеленью, то с золотистой пенкой сметаны. Больше такой вкуснятины я нигде не едал, хотя много позже, спросил своего маленького сына: «Какое у тебя любимое блюдо?» – и он, недолго раздумывая, назвал всё тот же картофель жаренный. Наверное, ещё долго будет сия оказия пищей простолюдинов, и как тут не вспомнить французского живописца прошлого века с его «Едоками картофеля». Ну а коли речь зашла о еде, то упомяну про тетушкину стряпню. Умела она, замесив сдобное тесто, испечь такое… Тетя Лена, орудуя деревянной лопатой, достаёт из горячего зева русской печки мастерски закрученные крендельки, которые расположились на жестяном листе ровными рядками, и, макая куриное пёрышко в топлёное масло, как бы слегка притушивает пылающие «печенюшки». Запах идёт по избе – голова кругом, а мы, сорванцы, уже сидим за столом, ожидая, когда выставят заветное лакомство. До чего же она вкусна, тетушкина постряпушка, пышная да румяная, белая на изломе, с налипшими по краю крупинками сахарного песка и вкус у неё о т м е н н ы й, как заметил бы сейчас, бойкий язык рекламный маклер, вкус с едва уловимым запахом ванили. Я сначала так и думал, но позже узнал, что никакой ванили в те сдобы тетя не добавляла, весь секрет в мастерстве. Теперь-то у тётушки со стряпнёй иначе, возможно продукты не те, хотя жена моя однажды выдала нечто подобное. Я от удивления остолбенел, спрашиваю с набитым ртом: «Ваниль добавляла?» – она улыбается: «Нет», – это надо ж, привет из детства! Спасибо жёнушка, но вернемся к воспитаниям о былом, а верней к тёте Лене. Кроме стряпающей, помню её стирающей. Если что и отбирало раньше здоровье у наших женщин, так это стирка. Ну куда им, горемычным, было деться от ведёрных чугунов с водой, которые грели на плите, от большой и неудобной лоханки, у нас её называли «шайкой», от ребристой стиральной доски из гофрированного оцинкованного листа железа, вделанного в деревянную раму, чем не шедевр авангардизма? Такой получался сюрреализм, когда тётушка, выплеснув в шайку ведра полтора горячей воды и только чуть разбавив её холодной, принимались жамкать и тереть о доску наше бельишко. Пена в лохани оживала и вздувалась, клочья её летели на пол, тётя, в запале стирки, утирала голой рукой пот со лба… Хороша же она была в это время; молодое тело, казалось, играло под простеньким сарафаном, румянец заливал щёки, руки так и мелькали, и вообще, её склонённая над лоханью фигура будила какие-то неясные, так глубоко запрятанные чувства к женщине, что я не выдерживал и убегал на улицу. Впрочем, кому чувства, а кому выматывающая душу обязанность едва ли не еженедельной стирки, но и это ещё не всё. Вот, думаю, насколько сильны тогдашние традиции, Чего бы проще, хотя тоже не мёд, привезти в обледенелой бочке на манер Перовской «Тройки» нам с тётей воды с реки, подогреть слегка, и полощи в тепле, развешивая бельё по ограде, пусть вымерзает, нет же: «Не нами устанавливалось, не нам отменять», – наверное решает про себя тётя, наворачивая на санки гору белья и… айда к огромной проруби с зеленоватой водой, что колышется, как живая, в своих ледяных пределах. Заиндевевшие громады насупленных тополей и то поёживаются на берегу, медленно роняя лохмоты куржака на снег, а морозы в пору моего детства стояли… Утром проснёшься и слушаешь, не гудят ли многочисленные кустарные заводики: пивной, дрожжевой, «махорка» и если гудят, значит на градуснике «под сорок», в школу ребятне не идти, а у тёти – стирка. Уже с утра она возле печки, с утра стелются по полу, закатываясь, со двора клубы морозного воздуха. Теперь я в своей квартире посматриваю на дверь, ожидая увидеть такое же, и напрасно. Почему, а потом догадываюсь, мало того, что морозы не столь жестоки, оно и влажность в современных жилищах почти нулевая, а тогда… с утра в печи потрескивают поленья, чугуны и бачки с горячей водой парят, вот вам и конденсация, но вёрнемся из тёплой хаты к полосканию белья на морозе. Мне случалось изредка помогать тёте Лене везти санки к протоке и наблюдать, как становятся её гибкие розоватые пальцы сначала красными, а потом… она дует на сведённые ледяной водой руки, стучит ладошкою об ладонь, суёт их под телогрейку, туда в тепло, под мышки, под молодую грудь, но сибирский холод так просто не отпускает и… как результат – тётя Лена часто болеет. Она по многу времени проводит на жёстком топчане в кухне, не желая ложиться, от нас, сорванцов, в больницу. Тётя Лена болеет и в доме повисает гнетущая тишина, даже электрический свет долгими зимними вечерами кажется тусклым-тусклым. Плохо без женской ласки, не говоря уже об остальном, но приходит весна и тётя встаёт чтобы взяться за огород. Как говорится: «О смерти думай, а хлебушек сей…»
Почему-то самым нелюбимым считалась в детстве прополка грядок, хотя нас и полоть-то больно не заставляли. Тётя Лена, та и вовсе помалкивала, но дядя, бывало, уходя на работу, давал задание – выполоть столько-то. Мы полем, а у тётушки сердце кровью обливается, видя как много сорняков остаётся после таких работничков на грядках. Уж лучше самой, и вот «освобождённый труд» уже даёт кругаля вокруг полусонного пристанского квартала на старом велосипеде или трусит в полном составе из трёх лоботрясов на речку купаться, зная, что к дядиному приходу грядки будут как на картинке, а ещё и обед будет, и бельё погладится, опять же приборка… Меня до сих пор удивление берёт, когда вспомню с каким старанием тетя Лена наводила порядок в доме, как составляла различные туйки и фикусы на середину комнаты, фукала на них водой изо рта, протирала каждый листочек заморских растений или взять хотя бы те же постели… Не просто заправить бы как попало: раз-два и в дамках. Перинам и одеялам на кроватях придавалась идеальная форма, так что сразу не догадаешься, что там, внутри, пух и вата, затем застилалось подобие простыни с подшитым по краю кружевом, сверху – пикейное покрывало с продольной складочкой, далее шли по ранжиру подушки: большая, поменьше, ещё меньше, и на всю эту горку накидывалась ажурная салфетка соответствующих размеров, искусно вывязанная «накидашка» или, на худой конец, кусок тюля.
Заправленная постель была чем-то сродни тем, критикуемым нынче слоникам, которых модницы прошлых лет любили выставлять на комодах, а ещё клеёнчатым коврикам с лебедями в зеркальном пруду среди зелёных прибрежных кущ, намалёванных умелой рукой, как-то сказать «живописца» язык не поворачивается, но не маляра же. Вон бабушка – бывший маляр, а такого в жизни не сможет изобразить… Так и возвышались в различных углах квартиры обласканные тётей кровати, как памятники, верней монументы в честь семейного прочного быта, и несло сей корабль по волнам быстротечной жизни, взрослела команда, а что потом?… Всё рабята, работа, хотя нет, помню водили меня в музей, где увидев в хакасской юрте макет шамана, я перетрусил и запросился домой, возили, укутав, на городскую ёлку, обвешанную неказистыми хлопушками, но где удивлял своей вычурностью ледяной город с башенками и оградой, с замечательными по красоте воротами, с катушкой и расписными фанерами-балаганами из которых протягивали краснощёкие бабы в цветастых платках мне чудесные леденцы, такие же прозрачные и сверкающие, как тот крашеный лёд на волшебных стенах замков и крепостей. Что ещё помню? Тетя Лена, вконец обрусевшая хохлушка, любила песни, которые напевали и её сверстницы. Делая что-нибудь, выводила:

«Вот кто-то с горочки спустился,
Наверно, ми-и-ленький идёт…»

С миленькими у девчонок одна тысяча девятьсот двадцать четвёртого – двадцать восьмого годов рождения было туго, почти все они сложили головы на войне. Вот за дядю моего, Михаила, она вышла скорей всего не благодаря, а вопреки той самой буре, волной которой я был заброшен в семью её матери. Не случись этого, как знать, возможно и рассказа моего о тёте Лене не получилось бы… Хотя, вот жизнь прожила, детей рожала, схоронила мужа, потом сына младшего потеряла, погиб двадцати семи лет… Двадцать семь – не годы, зато старший порадовал мать тремя внуками; две дочки и пацан, такой же бутуз дотошный, каким и сам был Вовка в младые годы. Тётя по-прежнему вся в заботе, дом её не пустует. Приехав, я наблюдаю за тем, как она суетится и не могу поверить, что тёте Лене уже семьдесят. Вспоминается, как вот здесь, в этих стенах жизнь её проходила, как устраивала для нас ёлку и как решено было на семейном совете купить, дорогое по тем временам удовольствие, телевизор, впрочем, если дело касалось вещей полезных, нужных для «учения», тётя никогда не скупилась. В классе шестом я учился или даже раньше, она, вечно занятая, дала мне десять рублей, по тем временам деньги не малые: «Сходи в спорттовары и купи готовальню, племяннику в деревню подарим…» – Откуда она узнала, что именно с этой вещицы я не спускал глаз уже около полугода. Удастся улучить свободную минуточку, я в магазин, но не на ружья или бинокли смотрю, а на чертёжную готовальню. О том, чтоб иметь такую, даже и не мечтал. Ещё бы – на чёрном бархате блестящие инструменты, каждый в уютном гнёздышке полёживает. От них, кажется, даже холодком отдавало, как от тех медицинских никелированных загогулин, что видел я в пристанской больничке. Так вот, подарок «племяннику» я купил и, надо сказать, без сожаления протянул его тёте, зная, что больше таких в магазине нет, а значит и нечего зря расстраиваться, но вот приходит мой день рождения и я получаю… ту самую готовальню. Прямо дух захватило – моя! Инструкцию коротенькую прочитал, все циркули и рейсфедеры потрогал. Оказывается после работы их надо протирать мягкой тряпочкой, желательно фланелькой. Я фланельку завёл, протирал, усердствовал до того, что сумел повздорить с младшими братьями, которым тоже хотелось поиграть «железками». Много подарков я получал за свою жизнь, да где они, а готовальня и по сей день лежит в шкафу и все «циркули – рейсфедеры» целы, только вот фланелька куда-то запропастилась, да и зачем она мне теперь, давно никто не берёт в руки заветные инструменты, и хотя сын мой заканчивал технический ВУЗ, грешен, готовальню я ему не отдал. Так она и осталась молчаливым напоминанием той далёкой и чудесной поры. Тётя же постарела, морщинок на лице прибавилось, а жива и спасибо ей – есть куда заглянуть, есть что вспомнить и она меня ждет. Вот, кажется, не родная кровь, а поди ж ты, поближе иной родни будет – тётя Лена. Девичья её фамилия – Огнева или правильней – Огневая, впрочем, ласковая и спокойная, она вряд ли отвечает сути такого слова, вот разве тепло возле неё всегда было, светло и тепло, как возле доброго огонька… Да, пожалуй, что так – Ог-нё-ва…

БАБА ФРОСЯ

Глава 3

Давным-давно я пытался выразить свои чувства к ней примерно так, стихами:

«Бабка Ефросинья,
Как за атаманом
Бегали мальчишки
За тобой гурьбой…»

Далее шла такая нелепица, какую и повторять стыдно. Ясно – бабка моя в стихотворную форму не вписывается. Одно извиняло – натура сложная, в чём я смог лишний раз убедиться после такого случая. Мне всегда казалось, что она не то чтоб не ладит, а как бы это помягче выразиться, слегка пикируется со своим зятем на уровне бытовых отношений… И вот, много позже, желая подыграть старой женщине, и зная за дядей один грешок, я сказал, что любил он прийти домой «подшофе». Бабушка посмотрела на меня удивлённо: «Знаешь, Миша совсем редко пил, – и добавила, нарочито подчёркивая, – очень редко!» – После этого разговора я зауважал бабушку ещё больше, хотя на самом деле таковой она мне приходилась лишь по возрасту и роднёй мы не были. Просто наша семья познакомилась с бабой Фросей и её дочерями через кого-то из общих знакомых, и так вышло, что стали они дружить, тем более у бабушки дочь на выданье, а у мамы моей родной брат, тот самый, которого я так неловко пытался после вывести на чистую воду, жених. Когда умер отец, именно баба Фрося забрала меня этаким шпендиком к себе в дом, а уж потом и дядя Миша сошёлся с тётей Леной, которые заменили мне родителей. Баба Фрося, мы звали её почему-то именно так, баба, не раз пыталась рассказать мне, как да что, но я всё отмахивался: «Потом, потом…» – ну и, как водится в таких случаях, этого «потом» более не случилось, опекунша скончалась и осталась тайна моего появления в доме на Пристанской улице до конца не раскрытой, а уж бабка могла кое о чём поведать, тем более рассказывать умела и словарный запас её был богат. Вообще-то, уроженка Курской губернии оказалось в Сибири с прочими переселенцами ещё до революции или «переворота», как говорили они вместе с другой старушкой, которую баба Фрося тоже, считай, приютила. Эта – вторая, Евдокия Степановна, приходилась бабе Фросе невесткой, мужева брата жена, который умер после «германской». Беда, как известно, одна не приходит, Степановна тогда же схоронила ребёнка и потеряла ногу, так что оказалась никому не нужной… И вот уже деверя её, Ивана Фёдоровича, давно нет в живых, вышли замуж обе дочери бабы Фроси, я появился в гостеприимном доме, а Степановна всё жила среди нас и никто не спрашивал: «А что здесь делает эта бедняга, да ещё безногая, да страдающая одышкой – астма, болезнь, которая не только ей досаждала, но никому в голову не приходило роптать. Баба Фрося же, если выходили меж ними мелочные разборки, всегда уступала, впрочем, и Евдокия Степанова излишне не заводилась. Объединяло их украинское происхождение, ласковая распевность говора, «смесь французского с нижегородским», изредка и польские обороты проскакивали, но удивляло меня не это, а то, что сквозь смешения и временные рамки эпох, язык их, а значит и наш, сохранил всю правильность русской речи и теперь, когда приходится слышать от собеседника эти «чаво» и «клево», вспоминаются неучёные бабки, да к тому же хохлуши, которые не в пример нынешним грамотеям, изъясняясь по-своему, русскую речь блюли.
Многое, что в детстве случилось, я запомнил в их пересказе. Например, когда хоронили моего отца, вижу себя словно со стороны на чужих руках, и как гроб потом опускали в яму на вышитых полотенцах, или то, как уже будучи учеником отправился я после школы через протоку, покрытую ноздреватым апрельским льдом, в бор, за вербочками. Иду назад, а бабка моя в это время, спрятавшись за толстенным столбом, за который прикручивают баржи на берегу, терпеливо поджидает, когда внучёк, обходя полыньи, беспечно выйдет на сухое место. Бабушка специально таилась, понимая, что если я, увидев её, начну метаться, то не миновать мне ледяной купели. Сидела за столбом, как говорится, сама не своя, томилась в тягостном ожидании и всё-таки дождалась. Вышел любитель природы на берег благополучно, тут и «сторож» ему навстречу: «Здравствуй, родненький». – «Баба, а я вербочек вот нарвал», – и протягиваю ей пучок, в душе понимая, что не нужно верить улыбающейся старушке, и то, что делал до этого я не совсем правильное и разрешённое. «Вербочек, ну давай их сюда, вот спасибо то…» – После этого вербочки с такой быстротой заходили по моей спине, что только держись и гнала меня бабка, ревущего, перед собой до самого дома, подхлёстывая изредка, впрочем, не больно, а орал я, зная, что если бьют, то надо кричать, по её присказке: «Дают – бери, а бьют – беги». – Послушный был мальчик.
Есть в умении заставить подчиняться свом желанием, воле и даже капризам, нечто загадочное, почему-то одного слушаются, а другого – нет. Вот и бабка моя, Ефросинья Терентьевна, добивалась такого без каких-то особых методов. Извечная труженица, обыкновенный маляр /это её единственная гражданская специальность/, наша «военная» бабка прибирала к рукам исподволь, заражая собственным трудолюбием. Не успев сказать, что надо красить железную крышу, городить забор или перекапывать землю под грядки, бабка уже хватала кисть, молоток или лопату, а там, смотришь, и зять уже ей не перечит, и мы, ребятишки, тоже не остаёмся в стороне. Воспитывая трудом, «за одним рыпом» любила баба Фрося что-нибудь поучительное рассказать, хотя и без тени нравоучения. Вспоминая трудную военную пору, говорила: «В школу, где девчонки /то есть дочери её/, училась, медкомиссии частенько наведывалась, следили за тем, чтоб детей чесотка да вши не одолели. Так вот про Нонну мне учительница сказала: « У девчонки бельё старенькое, в заплатах, а очень чистое…» – похвалила». – Это «старенькое и в заплатах» бельё, похоже не давало старушке покоя и много позже, хотя доходов в нашей семье не прибавлялось, а с выходом бабки на пенсию даже стало меньше, но меня в детский садик, а тем паче в школу, бабушка собирала, проявляя чудеса изобретательности, подолгу просиживая за допотопным «Зингером» – швейной машинкой с ножным приводом. Помню сшитые ею матроску и аккуратные городские брючки, едва ли не с отворотами, что среди пацанов того времени считалось необыкновенным шиком, да ещё расклешенные, как у насоящего моряка. Она внуков родных так не снаряжала, может, жалела сироту казанскую? Старалась, чтоб отца своего я не забывал, при случае вспоминая: «Дмитрий Харитонович очень добрым был. У нас после войны недород случился, так он, царство ему небесное, отдал мне свою картошку: «Вам, Терентьевна, нужнее. Девчонок кормить надо», – так и сказал…» – резюмировала сурово бабка. Она вообще, в отличие то своей невестки, Евдокии Степановны, была менее сентиментальной. Не видел я её плачущей, хотя и в нашей семье происходило такое, что требовало выражения горя, какая-нибудь безвыходная ситуация, а может она столько на своём веку повидала, что ко всему привыкла? Знала баба Фрося одно: пришла весна – берись за копку, летом – полив, прополка… Помню, идём мы с ней степью, за городом, к Пороховушке – тяпки через плечо, а жарко, чебрецом пахнет, сухой полынью. В траве саранча стрекочет, «кузнечики» здоровущие. Такого если поймаешь, то он в спичечный коробок не влазит, весь из себя коричневый, с красными подкрылками и блестящими слюдяными крыльями. Позднее, читая у Михаила Булгакова в «Мастере и Маргарите» о всаднике, имевшем плащ с красным подвоем, вспоминал я тех минусинских «кузнечиков», что неожиданно выпрыгивали из сухой травы и с пулемётным треском, порядочно пролетая по воздуху, так же неожиданно исчезали. Кажется даже порохом жженым пахло по следу полёта… С бабой Фросей мы шли полоть картошку, пешком туда и обратно, километров по пять в один конец, а возможно и дальше. Она всюду любила бегать на своих двоих, и работала споро, без каких-либо экивоков. «Мы здание четвёртой школы с напарницей в один день выбеливали, – поясняла бабушка, – этаж до обеда, этаж – после». – Я знал эту школу, где во время войны был госпиталь, на площади, наискосок от мартьяновского музея. Там, кистью махая вручную, надо было поупираться, чтобы за день успеть. «Зато рассчитывались с нами военные /бабка любила рассказывать о военных/, рассчитывались хорошим обедом. Обычно их командир спросит: «Ну, Терентьевна, кушать с нами будете или домой возьмете?» – «Какой «с вами», домой, домой!» – а он знает, что у меня там Лена с Нонной да Степановна… – да ещё племянники, которые норовят к обеду поспеть, – и наливает побольше. Принесу, то-то в радость. Хлебаем – всем хватало». – «Вы, мамо, скажете, – заметит какая-нибудь из случайно оказавшихся здесь дочерей, – прямо-таки хватало?» – Бабка и бровью не проведет: «Как ни трудно было, а голодом не сидели!» – и я ей верил. Баба Фрося умела «в лепёшку расшибиться», – как заметил бы дядя Миша, а достать необходимое. Стоило мне приболеть… «Врач сказал: «Нужно мальчику сладкого больше кушать». – Вот тебе и фунт изюму, где ж его, сладкого, да ещё «больше» взять? – Не помню теперь где, но достали сладкого и «побольше», так что «мальчик» благополучно выздоровел. Она и потом, если с кем беда, уже тут как тут, хлопочет: соседку ли хоронить, дальним родственникам помочь. О себе думала мало. Наряд всегда носила один и тот же – фартук пёстрый, с большим карманом, кофточка трикотажная, юбка коричневая. Бывало, тётя Лена ей скажет: «Разве одеть больше нечего?» – «А чего выряжаться, работать надо!» – но ходила всегда опрятно, голову повязывала белым платочком, на манер комсомольской косынки, какими в тридцатые годы девчонки подвязывались.
Лет в шестьдесят случился у неё сердечный приступ, но бабушка отлежалась и позже о своих болестях не вспоминала, стараясь не докучать ближним старческими недугами, и дожила едва ли не до ста лет. Забыл, в котором году такое случилось, но год её рождения только на год позже есенинского. Мне нравились стихи лирического поэта и, посматривая на бабку, я удивлялся, а ведь Есенин тоже мог бы ещё пожить, новыми стихами порадовать. Бабкино прозаическое существование казалось мне скучным и зряшным. Теперь стыдно в этом признаться, но тогда думал именно так, что вот, дескать, эта живёт, а поэт умер. Ещё Шукшин задавался вопросом относительно того, что был смысл в их жизни или не было никакого смысла, а только работа, работа… Работали, да детей рожали… Так и бабка моя, жила долго-долго, по-разному, но на судьбу не роптала, хотя о родине своей той, рассейской, последнее время частенько припоминала, сокрушаясь, что так и не пришлось «в ридной Анновке побывать…» – Боль, однако, носила в себе, поэтому и плач её о родной стороне был какой-то робкий, грусти я той не заметил и только со временем пришло ощущение чего-то потерянного.
Кстати, в этом году бабе Фросе исполнилось бы сто лет. Целый век прошел. Ох, как много, а с другой стороны посмотреть, так всего-то длиною в жизнь одного, не самого сильного и удачливого человека…

ТЁТЯ НОННА

Глава 4

Первое воспоминание о ней из рассказов: зима, холодно, а у меня приступ непонятной болезни и две сестры: Нонна – младшая и тётя Лена откомандированы бабушкой на ближайший хоздвор за лошадью, чтоб везти бедолагу в больницу /какие тогда в городе скорые помощи/, впрочем, кляча попалась нерасторопная и тётя Нонна поминутно выскакивала из саней, пытаясь зачем-то обогнать повозку. Хороша же, наверное, в это время она была; раскрасневшаяся, обязательно в пуховом платке, чёрные волосы слегка запорошены снегом… Действительно хороша, в чём я смог убедиться сам, когда будучи чуть постарше, оказался случайно у крохотного окна неказистой баньки, что стояла в конце нашего огорода. Тётя Нонна, считай девчонка, грациозно передвигалась от лавки к чану и её обнажённое тело словно светилось на фоне серых бревенчатых стен. Так и врезалась в память, почти наяда, но заметив мои вихры, она спросила неожиданно дерзко: «Тебе чего?!» Пришлось срочно ретироваться, а зацепочка, видно, осталась, потому что именно я бегал после с её записочками к одному заводскому парню, хотя дело у них не сладилось. Корни детской моей влюбленности уходили ещё в ту пору, когда поджидая тётушку с вечернего киносеанса, спрашивал я бабу Фросю: «Где моя невеста?» Та заявлялась домой, когда верный оруженосец уже вовсю клевал носом, но упорно не ложился спать. Нас вообще тянуло друг к другу в силу схожести юных душ. Между тем её жизнь легкой не назовёшь: схоронив отца, и, проводив на фронт брата, который тоже вскоре погиб, семья могла рассчитывать лишь на бабушкину зарплату, а много ли моляры получают? Тётя Лена потом рассказывала: «Маме за работу картошки дали немного мелкой. Мы сварили её в «мундире», то есть в кожуре, и обедать сели, а Нонна, видя, что остаётся мало, давай неочищённую уплетать…» Да и как тут сдержаться тринадцатилетней девчонке-подростку, молодой организм требовал своего, впрочем, уже через год отправили её в Красноярск, далеко от родного дома, на курсы бухгалтеров. Сшила дочери баба Фрося из холста, а точней мешковины, «новую» юбку и… кончилось тётино детство, так с тех пор и тянула лямку. Работала и жалела, что не пришлось ей вовремя доучиться, а семилетку окончила на одни пятёрки, с «Похвальной грамотой», которую успел Иван Федорович – отец, вставить в рамочку и повесить на видом месте. Теперь-то я понимаю, как томил тётю Нонну бездушный труд, а тогда считалось – всё так и нужно: вот крохотный дрожжевой заводик на окраине Минусинска, где налево от главных ворот притаился под тополями конторский домик: простые столы в белёных известью комнатушках, на столах – бумаги, деревянные счеты, а в простеночке, возле двери, футляр телефона с никелированный трубкой. Взять бы, да позвонить… и звонили, только не я или Вовка, тётин племянник, хотя мы-то чаще других, посторонних, наведывались в бухгалтерию, исподволь наблюдая за шустрыми дамочками: Розой, Капой, Асенькой Монтонен, которую занесло сюда из Карелии, то ли в эвакуацию, то ли по велению «вождя и учителя», но Монтонены – мать и дочь, были тётиными друзьями и дом, в котором они жили, двухэтажный, многоквартирный, казалось, попал на угол Крестьянской и Ленина из любимых мной сказок Андерсена. Так и ждал я, бывало, что выйдут навстречу нам Герда с Каем.
Заводские подруги тётушки старались вместе проводить время, по мере возможности устраивая окружающим и себе небольшие праздники. Летом, выпросив у начальства «газик», отправлялись на озеро, что в километрах шести от города. Сидели в кузове, как франтихи, в лёгких платьицах-сарафанах, пели хором, задорно, весело…

«Ой, красивы над Волгой закаты,
Ты меня провожала в солдаты…
Провожала, руку жала,
Руку жа-а-ла,
Руку жа-а-ла!..»

«Какая Волга, какие солдаты? Вот едут городские бездельницы…» – ворчали вслед минусинские обыватели, а у этих «бездельниц» на попечении отцы-инвалиды, больные матери, а то и вовсе чужие люди, такие как я, допустим. Брать с собой ребятню не боялись, с малых лет приучая плавать, и если кто посмотрел бы со стороны, как мелькают наши тела между стройных девичьих тел, как смеёмся мы заразительно, как забыв обо всём на свете, бросаемся в зеленоватую воду, распугивая синих стрекоз и вздымая фонтаны брызг, то, пожалуй бы, сдох от зависти. Конечно, я благодарен судьбе, что была в моем детстве тётушка и подруги её, и заводик, где любили мы побродить по его светлым цехам, покататься по двору на сонливом мерине, сполоснуться под душем за стеной грохочущей кочегарки, и домой возвращаться с тётей Нонной вместе, рассуждая на равных о её делах.
А ещё запомнился тётушкин гардероб: очень много воздушных платьев с поясками и плечиками, какие модно было носить в ту пору. Скорей всего чувство неловкости, когда она, провинциалка, появилась в юбке из мешковины в почти столичном городе Красноярске, понуждало тётю, словно навёрстывая упущенное, покупать наряды. Да и только наряды ли? Она первой повесила над кроватью магазинный коврик, разительно отличавший от суровых и домотканых, так называемых «гобеленов», что висели до этого в нашем доме, навевая тоску блеклым цветом своих орнаментов. На тётином же ковре семейство благородных оленей игриво взирало на мир из-за кустов осеннего леса. Тогда этот плюшевый, ярко-синий лоскут, обшитый жиденькими кистями, казался мне верхом роскоши и уюта, а ещё независимости его хозяйки.
Прошло не так уж много времени, а тётя Нонна опять удивила всех, приобретя настоящий радиоприёмник «Балтика», с приставным проигрывателем, который озвучивал не только блинообразные диски апрелевского завода, но и грампластинки на рентгеновских снимках, привезённые мною из Красноярска. Оказался я в краевом впервые, будучи по годам не намного старше, нежели в своё время тётя, и поэтому с недоверием относился к разного рода типам, а когда в музыкальном отделе универмага один из таких слегка потянул меня за рукав: «Рок на рёбрах не купишь? – Я молча отпрянул в сторону. – Да ты не бойся, пластинку на плёнке за рупь не хочешь приобрести?» Только-то и всего, я сразу купил их несколько. Дома наладился слушать самодельную музыку на электропроигрывателе, а у того в головку звукоснимателя вставлялись допотные патефонные иглы и «рок на рёбрах» звучал действительно металлически, чем не «хэви металл!» Хотя железа, из-за нехватки пластмасс, в бытовых приборах тех лет было натолкано более чем достаточно, старая радиоточка в комнате тёте Нонны наоборот представляла из себя чёрную пергаментную тарелку, бубнившую со стены едва ли не круглосуточно, но опять-таки металлическим голосом и однажды, с трудом разобравшись в её брюзжании, тётя крикнула мне: «Скажи, бабушкам, Сталин умер!» Плакали взрослые или нет, вопреки нынешним убеждениям, что ревели все, не припомню, зато пользуясь новой «Балтикой», ухитрялся я после, когда подрос, выуживать из эфира крамольные речи «забугорных» чревовещателей. Впрочем, силы их голосов явно не доставало, чтобы стронуть лёд совкового воспитания, в ущербности которого, глядя на сегодняшнюю беспринципность, начинают одолевать сомнения. Наши как-то ушли Новый год встречать, я остался один в квартире и почти задремал, но крепясь, ожидал двенадцати, и уже после боя курантов, вдруг услышал мелодию Гимна Советского Союза. Словно выбросил кто меня из кровати и стоял на холодном полу босиком пацан, сделав руки по швам… Или вот ещё; когда брат мой троюродный спел, коверкая строчку всё из той же, государственной, можно сказать, молитвы: «Союз нерушимый залез на машину…» я в душе удивился его нахальству и, словно поддерживая мой пионерский запал, тётя Нонна подарила своему подопечному книгу «Васёк Трубачёв и его товарищи» писательницы Осеевой. Про то, что в дому имеется некий презент, «за отличные успехи и примерное поведение» /если оные ещё будут/, я пронюхал намного раньше, чем получил обещанное, и достаточно потрудился… разыскивая его, а нашёл в платяном шкафу, куда лазать не полагалось, под коробками с обувью В том, что это и есть искомое, ни минуты не сомневался, ну не бабушкам или Вовке – сопле зелёной, полагается такая шикарная вещь. Обнаружил и успокоился, правда вылазки на запретную территорию изредка совершал, желая лишний раз убедиться, что книга лежит на месте. Наконец я успешно окончил четвёртый класс и заветный подарок перекочевал из-под старых коробок в руки истинного владельца.
Потом тётя Нонна втравила меня в собирательство марок, принеся из конторы первую, с портретом художника Иванова. Дальше – больше: я писателей и учёных благодаря филателии, знал в лицо не хуже, чем кого-то из ближайших родственников, а затем космонавты на орбиту взлетели, накопился обменный фонд – стал осваивать рыночные отношения. К шестому классу впору кандидатскую по экономике защищать, и дурили меня, конечно: один ферт железных марок пообещал, не в смысле – хороших, а на самом деле металлическую штамповку, я и уши развесил, ходил с довольной физиономией, представляя себя владельцем редкой коллекции, другой – у старшего брата альбомы-кляссеры распотрошил, со мной обменивался… опять двадцать пять. Правда марки до сих пор собираю. Не забыть бы про тётушкины журналы: «Огонёк» и «Смену» или вот ещё – «Советский экран». Это в нём я любил рассматривать кадры, из недошедших до нашего захолустья, фильмов. В душу крепко запали тогда слова под фотографией одиноко смотрящего вдаль человека, что-то вроде: «Завтра солнце опять взойдет, но уже не для старого…» – имени старика не помню, а печаль от прочитанного до сих пор тревожит. «Перед заходом солнца» называлась кинокартина. Шарж или даже карикатура осталась в памяти на Людмилу Гурченко, тогда совсем ещё молодую: вроде вылупилась она из яйца, а у самой, как у индийского божества, много-много рук. За что пострадала известная героиня «Карнавальной ночи», я так и недошурупил, хотя актрису жалел, подсознательно понимая, что не просто ей будет после такого, пардон, внимания… Тётя Нонна же уговорила домашних обязательно ставить для ребятишек ёлку и неистощимая на выдумки, азартно клеила с нами украшения из бумаги. Возможно, и девичество её несколько затянулось потому, что общалась больше среди старых да малых…
Но, как поётся в песне: «…а годы летят.» С тётей Леной, сестрой своей, столько лет жила душа в душу и тем более непривычно мне узнавать, как в последнее время разладилось между ними что-то. Тётя Нонна давно уже вышла замуж. Муж под стать ей, такой же отзывчивый и работящий. Дочку вырастили и у той есть своя семья. Остались они в одной половине дома на Пристанской, а тётя Лена, схоронив дядю Мишу, в другой, вот и ворчат, случается, по-стариковски, только я не могу смириться ни с их мелочными обидами, ни с их старостью. Кажется, стоит глаза зажмурить и опять увижу, как девчонка переступает босыми ногами по тёплому полу баньки, а заметив меня, вдруг спросит: «Тебе чего!» Я и сам не знаю – было не было ли такое? Прямо жаль до слёз, только всё проходит…

ОТЕЦ

Глава 5

Странное дело, отца своего не помню, но ни о ком из взрослых в детские годы я больше не думал, чем о нём. Те многочисленные фотографии, которые хранились в комоде, среди бумаг, создали в моём представлении образ этакого героя. Снимки относились к поре военной: на них отец в гимнастёрке, при погонах и портупее или в кожанке, то среди боевых товарищей на фоне неизвестных мне самолётов, то в одиночку – волевое лицо, короткая стрижка и опять-таки форма лётная, до чего ж ладно на нём сидевшая… Ещё сохранился фанерный, оклеенный изнутри плакатами по занятиям парашютизмом, чемодан, который и вовсе сбил меня с панталыку. Вдохновенно рассказывал я мальчишкам, как отец подкидывал жару «мессерам» – это в младших, а после и в старших классах, но однажды Валерка Медведев – сноб, задира и книгочей, посмотрев на предъявленные доказательства, процедил сквозь зубы разочарованно: «Какой же он лётчик, всего-то старший сержант, значит техник, от силы – стрелок-радист. Ты узнай точнее…» Меня словно ушатом холодной воды окатило; желая знать об отце как можно больше, я, тем ни менее, не хотел ничего у других выспрашивать. Отцовская тема среди взрослых не обсуждалась и я тоже приучил себя излишне не докучать домашним такими вопросами. Кое-что было мне известно из случайно оброненных ими фраз, копий выцветших документов и потрёпанного военного билета, обнаруженного у себя на работе мужем тётушки Нонны, Виктором Матвеевичем, секретарём районного исполкома – человеком дотошным и обязательным. Он же обещался свозить меня в те места, где мы жили ранее и возможно найти следы не только старого кладбища, но и деревни. Обещал и… увы, хотя в том, что поездка не состоялась, виноват не он, всё во мне воспротивилось против этакого паломничества. Почему – я и сам не знаю…
Что касаемо до отца, то родился он в Малороссии, чуть не с отрочества батрачил, скитался по тем степям, которые так любили описывать наши классики, и ещё до войны отслужил действительную, значит с первых дней угодил на фронт. Здесь, в своих сочинениях, я почти не кривил душой: воевал мой отец на совесть и командуя взводом разведчиков, получил боевую награду – орден Красной Звезды, а потом его ранило, изуродовало ключицу… Как попал в авиацию, я не знаю, но оттуда все фотографии и плакаты, а также моё убеждение, что отец был воздушным асом. То ли в госпитале очередной раз долечивался, то ли с частью какой, оказался в Сибири, и в тылу что-то делать надо, а работы отец не чурался. Много позже мне мать сказала: «Ты кино «Председатель» видел? – Я кивнул. – Он таким же был…» – И прослышав об уличных наших шалостях, недовольно бросила: «Тот одесским слыл хулиганом, ну а ты – Минусинским… станешь». Почему она так сказала, я допытываться не стал, но для себя сделал вывод, что ещё один пласт отцовского «героизма» так и остался не поднятым. Впрочем, у матери были свои причины для недовольства покойным супругом…
В деревне, куда его назначили председателем тамошнего колхоза, была своя «молоканка», позволяющая не мотаться туда-сюда с известным скоропортящимся продуктом, а перерабатывать его на месте, и мать моя, тогда ещё молоденькая девчонка, всю войну исправно крутила ручку здоровенного весьмиведёрного сепаратора, отделяя сливки, которые после и отправляли в город по разбитому сельскому большаку на телеге. Новый председатель, вникая во все дела, сразу приметил хорошенькую простушку в одном и вверенных ему подразделений и та крепко запала в душу тридцатитрёхлетнего кавалера, но посчитав, что солидная разница в возрасте и общественном положении между ними скорей всего не позволяет вожаку Строгановских колхозников говорить о каком-либо традиционном ухаживании, он поступил весьма необычно, в характерной своей манере, решать любую проблему по-боевому – нагрянул на молоканку и, придравшись к какому-то пустяку, повёл, якобы нерадивую работницу в сельский Совет, разбираться. Тогда местную власть побаивались и шла моя будущая маманя за споро вышагивающим хозяином положения, ни жива, ни мертва.
Я, про историю её нечаянного замужества, услышал собственными ушами, когда тётя Лена секретничала со своей золовкой, не подозревая, что некто третий, в соседней комнатке, боясь пропустить хотя бы слово, прислушивается к их печальному разговору… И вот приводит рассерженный председатель вконец испуганную девчонку в Сельский Совет, заставляет подождать в коридоре, а сам уединяется с представителем власти за казённой филёнчатой дверью.
«Всё, – полагает девчонка, – засудит меня новый начальник!» – и тусует в уме прегрешения, за которые могут её притянуть к ответу, а по тем временам схлопотать пару-тройку лет в места не столь отдалённые, даже за сущий пустяк, не составляло никакого труда…
Пока этак-то думала, открывается дверь и девчонку зовут в кабинет, где она узнаёт, что гражданка и гражданин такие-то объявляются ни больше, ни меньше – мужем и женой. Вот вам и весь рассказ про любовь, которая «ни вздохи на скамейке…» – в самом деле не вздохи, и уж тем более не на скамейке, а что до прогулок при луне, таковых тоже не было, а попала моя будущая мать в объятия моего же будущего папани самым что ни на есть прозаическим образом. Не понял только, из-за чего она после на него обижалась, то ли что загубил он её молодую жизнь /так здесь дед Алексей повинен/, то ли что не спрося повёл под венец, но жениться ведь, а не просто побаловаться и оставить… Правда тестю зятёк понравился; лестно, что председатель, фронтовик и характером – ни хухры-мухры. Свадьбу сладили без оттяжки, может с той-то свадебки и зачал мой, непьющий, по утверждению бабы Фроси, отец, прикладываться к ромашке.
Ну как бы там ни было, а после материнского замечания про «одесского хулигана», лёд недопонимания между нами стал заметно крепнуть. Отца я в обиду не давал никому, с чувством благоговения относясь ко всему, что имело хоть какое-то отношение к его имени, к его делу, к его военной профессии. До сих пор не могу забыть мальчишеского восторга, когда над нашим пристанским домом, едва не задевая печную трубу, пролетел самолёт, обыкновенный У-2, медицинской, либо сельскохозяйственной авиации. В поле зрения, на такой высоте, находился он лишь мгновение, но я всё разглядел: мотор, колёса и крылья с растяжками, вот на лётчика времени не хватило, хотя после сумел убедить себя в том, что и лётчика видел в большущих очках-консервах… а вскоре нашёл я на свалке алюминиевую деталь, метра полтора длиной, похожую на приплюснутую сигару, и вообразил, что это крыло истребителя. Понимаю теперь – на худой конец может лопасть пропеллера, да и то, едва ли? Нет, носился с ней, словно дурень с писаной торбой: отскоблил от земли, всё мечтал, фантазировал, выписывая виражи по ограде. За ворота не «вылетал», опасался – мальчишки смеяться будут или попросту отберут. Тогда по улицам старьёвщики разъезжали на облезлых клячах, собирая утиль и взамен предлагая рыбацкие снасти и прочие, соблазнительные для пацанвы, товары, но «крыло» было выше любых соблазнов, а позднее, когда подрос, подарили мне шлемофон и я несколько зим щеголял в нём, осознавая, что выгляжу несколько странным, однако с головы шапку лётчицкую не снимал, всё равнялся по умершему папане…
С тем же вышло такое дело: получил отец за высокие урожаи Золотую Звезду и, как принято в таких случаях, загулял, но чего-то в процессе выпивок с тестем не поделили, и пристукнул его мой дед, Алексей Евсеевич. Время, как я и говорил, тогда было суровое, родню скопом подвели под статью; убиенный-то – председатель, фронтовик, партийный… и как в песне поётся: «Я остался си-ро-то-о-ю…» Баба Фрося, чужая женщина, подобрала невезучего отпрыска «соцгероя».
Отличаясь известным даром, там где надо и не надо бы ворошить прошлое, она не упускала случая, чтобы упомянуть про отца. «Бывало вы к нам приедете из деревни, он ведь компанейский был, Дмитрий Харитонович, а ты букой стоишь /хотя какие ко мне претензии, к полуторагодовалому пацану, насчёт того, что не очень-то любил поделиться сельскими новостями со словоохотливой бабушкой/, молча пряник грызёшь. Отец посмотрит, хитро прищурившись: «Бабу Фросю-то угостил?» – ну а ты в ответ, дескать маленький, пропищишь. «Ты не маленький, ты дурный!» – скажет он…» – Вот и думай тут, рос я, судя по дядюшкиным письмам в зону, к матери, «… исключительно умным и хитрым», – или наоборот, по отцовскому заключению, со слов бабушки, был «дурный»… Только как бы ни изощрялась бабка в воспоминаниях, прямых обращений родителя моего геройского в свой адрес больше не припоминаю… Что ж отец? – Был он среднего роста, горяч и скор на расправу, мог играть на трубе /знал семнадцать вальсов/, мог последнее с себя снять и отдать нуждающемуся, как всё та же бабушка мне рассказывала, и ещё … в головах, под подушкой моей постели, хранилась его пилотка – почти чёрная, с синим кантом поверху. Я ни разу её почему-то не надевал и куда она запропастилась, не помню. Судя всё по тем же воспоминаниям, говорил отец с «хохлацким» акцентом и любил напевать по-польски. Где-то, около тёплых морей, проживали его братья и сёстры, но у них я ни разу не был, как, впрочем, и они у меня. В том году, когда с отцом приключилось несчастье, через всю страну из беднейшего украинского села не поедешь. Много лет спустя я списался с ними, адрес чудом в семье уцелел. Об отце они мне сообщили мало, звали в гости и сами хотели наведаться, заодно и какими-то вениками поторговать. Я, по глупости юных лет, постеснялся такой родни, в чём теперь раскаиваюсь, и с тех пор переписка у нас заглохла. Что сказать: ни они ко мне, ни я к ним, чувств особенных не испытывали, а село, где отец командовал, говорят попало под затопление.
Да и только ли речная вода, время тоже сокрыло многое из того, что считалось непотопляемым, только память ещё цепляется за неровности пережитого. Вот и ночь та, зимняя, не забылась: рок ли, случай сыграть роль? Кажется, данное при рождении имя, отец позднее сменил на другое – Дмитрий, означающее принадлежность богине Земли – Диметре, и она поспешила забрать того, кто бездумно так ей доверился.
Возможно и у меня всё сложилось бы по-иному, не повздорь отец с дедом, а теперь – лучше, хуже ли, что гадать? И ещё… в моём имени-отчестве скорбь о том и другом едины: где убийца и убиенный?
Нелегко жить с такой ношей…

МАТЬ

Глава 6

С женщиной, которой обязан своим рожденьем, у меня сложились довольно прохладные отношения, хотя сыновью верность я к ней хранил и однажды, когда тётя Лена по дороге в детсад спросила, скорее в шутку: «Будешь мамой меня называть?» – я решительно воспротивился, замотав головой, впрочем, тётя и не настаивала, покорно неся тот крест, который так неожиданно свалился на плечи. Мать же моя в это время томилась на диком севере и дядя Миша, подбадривая родную сестру, сообщал ей про сына, что Лёня растёт и с к л ю ч и т е л ь н о умным и хитрым. И если утверждение насчёт моего ума можно целиком оставить на дядиной совести, то пакостливая любознательность была явно дана мне свыше, а проделки незаурядной личности могли озадачить кого угодно: то я, будучи сам от горшка два вершка, ухитрился смотать в коридорчике половик и засунуть его в топку печки, добавив сверху новые тётушкины перчатки, то скрутил заводную головку у дамских часиков, по тем временам вещицы неслыханно дорогой, и в любом случае старался как-нибудь отпереться. Причём, когда в нашей семье детей, кроме меня, ещё не было, виновник находился без большого труда, когда же стали подрастать дядины сыновья, то мой дар выкручиваться, заработал на всю катушку, но об этом, надо полагать, в письмах к матери не сообщалось.
Заботясь о сыне, исхитрялась она высылать изредка посылки. Пишу и с х и т р я л а с ь, потому что жизнь её там, на Севере, стала понятнее для меня гораздо позже, когда мимоходом упомянула мать о тарелке перловой каши, которую сунула ей украдкой дежурившая на кухне знакомая. «Впервые наелась досыта, – вздыхая, сказала тётушке, – впервые за столько лет…» Из всего, что лежало в посылках, запомнились две рубашки – кремовая и зелененькая, из какого-то непонятного материала. Те сидели на мне как влитые и служили предметом зависти друзей по уличным играм. Уже будучи взрослым, нашёл я в семейных бумагах свои послания, где после дежурных слов об учёбе и поведении, полагая, наверное, что у живущих на Севере «денег куры не клюют» /к соседям в отпуск наведывались богатые «норильчане»/, обращался я к матери с наивным просьбами, вплоть до того, чтобы купила мне трёхколёсный велосипед. Можно представить её смятение, впрочем, письма писал я не только матери, а ещё и родному правительству, жалуясь по указке взрослых, на свою сиротскую жизнь у чужих людей, хотя эти «чужие» были ближе мне, чем родня. Уж не знаю – просьбы детские помогли или время такое приспело, но мать освободили досрочно.
Я учился в четвёртом классе и совсем равнодушно воспринял её появление в доме на Пристанской, возможно ещё потому, что женщин вокруг хватало. Пообвыкнув на воле, мать уехала обустраивать свою жизнь и меня забрала с собой. Помыкавшись по чужим углам, я вернулся назад, к дяде Мише, а она осела в деревне. После виделись эпизодически и во время коротких встреч общих тем для общения не находилось, что конечно же не способствовало родственному сближению. Как-то, помню, окучивали картошку и, желая заполнить паузу, мать взялась пересказывать содержание кинофильма «Жизнь прошла мимо», об одном бедолаге, просидевшем всю жизнь в тюрьме. Не думаю, чтоб она намекала мне на свою судьбу и тем паче мораль читала, только слушал её я так, что в одно ухо влетало, а в другое… ну сами знаете. Для меня – задиры и мелкого хулиганишки тюремные страсти-мордасти были дальше, чем жизнь на Марсе, мать же годы неволи тоже не больно-то изменили. Мне случайно пришлось услышать, как сказала она бабе Фросе: «В заключении, тётя, девчонки наколки делали, чифирили по-чёрному и любовь крутили, я же этим не занимаюсь…» И ещё, что сидели люди там всякие: от растратчиц и скупщиц краденного до таких, как певица Русланова. Я тогда не поверил ей, а позднее оказалось, что и жёны военспецов, жёны строгих вождей кремлёвских, е ещё чуть не треть Союза… отбывали принудку под недремлющим оком лагерного началства.
Как работницу мать ценили, а вот в личной жизни ей не скажешь, что повезло. От второго брака имела дочь, но они меж собой не ладили. Мать привыкла во всём главенствовать, потому и отношения не сложились ни с нами – её детьми, ни с мужем – молодым и заносчивым человеком, ни со своей матерью – тихой совестливой старушкой, которую, как мне казалось, угнетало что-то. Однажды она робко сказала мне, тогда уже взрослому, тридцатилетнему: «Прости меня, Лёня…» и заплакала. Я, конечно, сообразил, что винилась бабушка за моё сиротство и всё время молилась Богу. Не берясь осуждать пожилую женщину, я терпимо отнёсся к её причуде, тётя Лена наоборот в сердцах заметила о свекрови: «Боговерующая, а сама их всех покрывала…» – имелось ввиду – мать и деда. Странно, только я и тётушкин упрёк воспринял как должное. Вскоре бабка уехала в Абакан и при встречах всегда старалась оделить меня то тремя, то пятью рублями, обязательно втихаря. Я жалел её. Говорят, что дед бил жену свою почём зря и от этого она сгорбилась, а ещё – когда их судили за отцовскую смерть, если б слово в защиту произнесла, выгораживая себя, но смолчала и… «Будь проклята ты, Колыма…» Сколько леи с той поры минуло? Отошла она в мир иной никого не мучая, а вскоре и дочь за собой сманила. Мать моя лежала в гробу красивая, вроде бы помолодевшая. Я не помню, о чём думал на похоронах: небо синее в память врезалось, облака… Наши добрые чувства друг к другу так и остались не востребованными. Умерла та, которой обязан жизнью, значит правда на её стороне, только что с того нам обоим, если ещё одной любви не сложилось на этой погрязшей во зле, планете… Ни-че-го! Вот и я о том же…

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *